Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы
не забыли до сих
пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б
в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Увы, на разные забавы
Я много жизни погубил!
Но если б
не страдали нравы,
Я балы б до сих
пор любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы
в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть
не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.
Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге
не считая,
Забыв и город, и друзей,
И скуку праздничных затей.
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась
в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он
не постыдил:
Он
в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Траги-нервических явлений,
Девичьих обмороков, слез
Давно терпеть
не мог Евгений:
Довольно их он перенес.
Чудак, попав на пир огромный,
Уж был сердит. Но, девы томной
Заметя трепетный
порыв,
С досады взоры опустив,
Надулся он и, негодуя,
Поклялся Ленского взбесить
И уж порядком отомстить.
Теперь, заране торжествуя,
Он стал чертить
в душе своей
Карикатуры всех гостей.
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда. За ним
Довольно мы путем одним
Бродили по свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (
не правда ли?)
пора!
И вы, красотки молодые,
Которых позднею
поройУносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И
не попал он
в цех задорный
Людей, о коих
не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовем,
Хоть романтизма тут нимало
Не вижу я; да что нам
в том?)
И наконец перед зарею,
Склонясь усталой головою,
На модном слове идеал
Тихонько Ленский задремал;
Но только сонным обаяньем
Он позабылся, уж сосед
В безмолвный входит кабинет
И будит Ленского воззваньем:
«
Пора вставать: седьмой уж час.
Онегин, верно, ждет уж нас».
Она его
не замечает,
Как он ни бейся, хоть умри.
Свободно дома принимает,
В гостях с ним молвит слова три,
Порой одним поклоном встретит,
Порою вовсе
не заметит;
Кокетства
в ней ни капли нет —
Его
не терпит высший свет.
Бледнеть Онегин начинает:
Ей иль
не видно, иль
не жаль;
Онегин сохнет, и едва ль
Уж
не чахоткою страдает.
Все шлют Онегина к врачам,
Те хором шлют его к водам.
Да, может быть, боязни тайной,
Чтоб муж иль свет
не угадал
Проказы, слабости случайной…
Всего, что мой Онегин знал…
Надежды нет! Он уезжает,
Свое безумство проклинает —
И,
в нем глубоко погружен,
От света вновь отрекся он.
И
в молчаливом кабинете
Ему припомнилась
пора,
Когда жестокая хандра
За ним гналася
в шумном свете,
Поймала, за ворот взяла
И
в темный угол заперла.
Не мадригалы Ленский пишет
В альбоме Ольги молодой;
Его перо любовью дышит,
Не хладно блещет остротой;
Что ни заметит, ни услышит
Об Ольге, он про то и пишет:
И полны истины живой
Текут элегии рекой.
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего,
Поешь бог ведает кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
В глуши что делать
в эту
пору?
Гулять? Деревня той
поройНевольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом
в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.
Не хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль пей, и вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра то ж,
И славно зиму проведешь.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать
пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать
не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто
не трогало его,
Не замечал он ничего.
Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам
в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно тот же, вечно новый,
Он звуки льет — они кипят,
Они текут, они горят,
Как поцелуи молодые,
Все
в неге,
в пламени любви,
Как зашипевшего аи
Струя и брызги золотые…
Но, господа, позволено ль
С вином равнять do-re-mi-sol?
Татьяна долго
в келье модной
Как очарована стоит.
Но поздно. Ветер встал холодный.
Темно
в долине. Роща спит
Над отуманенной рекою;
Луна сокрылась за горою,
И пилигримке молодой
Пора, давно
пора домой.
И Таня, скрыв свое волненье,
Не без того, чтоб
не вздохнуть,
Пускается
в обратный путь.
Но прежде просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.
Неправильный, небрежный лепет,
Неточный выговор речей
По-прежнему сердечный трепет
Произведут
в груди моей;
Раскаяться во мне нет силы,
Мне галлицизмы будут милы,
Как прошлой юности грехи,
Как Богдановича стихи.
Но полно. Мне
пора заняться
Письмом красавицы моей;
Я слово дал, и что ж? ей-ей,
Теперь готов уж отказаться.
Я знаю: нежного Парни
Перо
не в моде
в наши дни.
Как часто летнею
порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою
И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы,
Воспомня прежних лет романы,
Воспомня прежнюю любовь,
Чувствительны, беспечны вновь,
Дыханьем ночи благосклонной
Безмолвно упивались мы!
Как
в лес зеленый из тюрьмы
Перенесен колодник сонный,
Так уносились мы мечтой
К началу жизни молодой.
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье жизни
в бурях света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех
пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин
в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще
не ясно различал.
Огонь потух; едва золою
Подернут уголь золотой;
Едва заметною струею
Виется пар, и теплотой
Камин чуть дышит. Дым из трубок
В трубу уходит. Светлый кубок
Еще шипит среди стола.
Вечерняя находит мгла…
(Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки,
А почему,
не вижу я.)
Теперь беседуют друзья...
Зато зимы
порой холодной
Езда приятна и легка.
Как стих без мысли
в песне модной
Дорога зимняя гладка.
Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки,
И версты, теша праздный взор,
В глазах мелькают как забор.
К несчастью, Ларина тащилась,
Боясь прогонов дорогих,
Не на почтовых, на своих,
И наша дева насладилась
Дорожной скукою вполне:
Семь суток ехали оне.
Но ошибался он: Евгений
Спал
в это время мертвым сном.
Уже редеют ночи тени
И встречен Веспер петухом;
Онегин спит себе глубоко.
Уж солнце катится высоко,
И перелетная метель
Блестит и вьется; но постель
Еще Евгений
не покинул,
Еще над ним летает сон.
Вот наконец проснулся он
И полы завеса раздвинул;
Глядит — и видит, что
пораДавно уж ехать со двора.
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи
не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам
в халате ел и пил;
Покойно жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать
пора,
И гости едут со двора.
Когда прибегнем мы под знамя
Благоразумной тишины,
Когда страстей угаснет пламя
И нам становятся смешны
Их своевольство иль
порывыИ запоздалые отзывы, —
Смиренные
не без труда,
Мы любим слушать иногда
Страстей чужих язык мятежный,
И нам он сердце шевелит.
Так точно старый инвалид
Охотно клонит слух прилежный
Рассказам юных усачей,
Забытый
в хижине своей.
Уже сукна купил он себе такого, какого
не носила вся губерния, и с этих
пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной
в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то мыло для сообщения гладкости коже, уже…
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем
в городе, и оно держалось до тех
пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят
в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает,
не привело
в совершенное недоумение почти всего города.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно,
в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех
пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему
в родню.
Дождь, однако же, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль быстро замесилась
в грязь, и лошадям ежеминутно становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже начинал сильно беспокоиться,
не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно бы
пора было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть глаз выколи.
Потому что
пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный человек»; потому что обратили
в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы
не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что
не уважают добродетельного человека.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих
пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему
в шкатулку. И
в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится
в суд просьбу подать, а и
не на чем.
И,
не в силах будучи удерживать
порыва вновь подступившей к сердцу грусти, он громко зарыдал голосом, проникнувшим толщу стен острога и глухо отозвавшимся
в отдаленье, сорвал с себя атласный галстук и, схвативши рукою около воротника, разорвал на себе фрак наваринского пламени с дымом.
— Да что ж тебе? Ну, и ступай, если захотелось! — сказал хозяин и остановился: громко, по всей комнате раздалось храпенье Платонова, а вслед за ним Ярб захрапел еще громче. Уже давно слышался отдаленный стук
в чугунные доски. Дело потянуло за полночь. Костанжогло заметил, что
в самом деле
пора на покой. Все разбрелись, пожелав спокойного сна друг другу, и
не замедлили им воспользоваться.
Во владельце стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая
в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла
пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась
не безгрешною
в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен
в губернский город, с тем чтобы узнать
в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того
в полк и написал к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется
в простонародии шиш.
Впрочем, ради дочери прощалось многое отцу, и мир у них держался до тех
пор, покуда
не приехали гостить к генералу родственницы, графиня Болдырева и княжна Юзякина: одна — вдова, другая — старая девка, обе фрейлины прежних времен, обе болтуньи, обе сплетницы,
не весьма обворожительные любезностью своей, но, однако же, имевшие значительные связи
в Петербурге, и перед которыми генерал немножко даже подличал.
Подать что-нибудь может всякий, и для этого
не стоит заводить особого сословья; что будто русский человек по тех
пор только хорош, и расторопен, и красив, и развязен, и много работает, покуда он ходит
в рубашке и зипуне, но что, как только заберется
в немецкий сертук — станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак.
В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который
не выпускал изо рта трубки
не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих
пор так здоров, как нельзя лучше.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался
в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до сих
пор не набрался ума.
«Я бы ему простил, — говорил Тентетников, — если бы эта перемена происходила
не так скоро
в его лице; но как тут же, при моих глазах, и сахар и уксус
в одно и то же время!» С этих
пор он стал замечать всякий шаг.
— Ведь я тебе на первых
порах объявил. Торговаться я
не охотник. Я тебе говорю опять: я
не то, что другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты
в ломбард. Ведь я вас знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года лежи! Мне
в ломбард
не нужно уплачивать…
Он спешил
не потому, что боялся опоздать, — опоздать он
не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам
в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех
пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души
не совсем настоящие и что
в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
— Константин!
пора вставать, — сказала хозяйка, приподнявшись со стула. Платонов приподнялся, Костанжогло приподнялся, Чичиков приподнялся, хотя хотелось ему все сидеть да слушать. Подставив руку коромыслом, повел он обратно хозяйку. Но голова его
не была склонена приветливо набок, недоставало ловкости
в его оборотах, потому что мысли были заняты существенными оборотами и соображениями.
Давши такое наставление, отец расстался с сыном и потащился вновь домой на своей сорóке, и с тех
пор уже никогда он больше его
не видел, но слова и наставления заронились глубоко ему
в душу.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно
в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его
в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <
пор>
не мог заставить надеть корсет, тогда как
в Германии, где он стоял с полком
в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Не откладывая, принялся он немедленно за туалет, отпер свою шкатулку, налил
в стакан горячей воды, вынул щетку и мыло и расположился бриться, чему, впрочем, давно была
пора и время, потому что, пощупав бороду рукою и взглянув
в зеркало, он уже произнес: «Эк какие пошли писать леса!» И
в самом деле, леса
не леса, а по всей щеке и подбородку высыпал довольно густой посев.
Как он ни был степенен и рассудителен, но тут чуть
не произвел даже скачок по образцу козла, что, как известно, производится только
в самых сильных
порывах радости.
Он утверждал, что и чистоплотность у него содержится по тех
пор, покуда он еще носит рубашку и зипун, и что, как только заберется
в немецкий сертук — и рубашки
не переменяет, и
в баню
не ходит, и спит
в сертуке, и заведутся у него под сертуком и клопы, и блохи, и черт знает что.
Чичиков, чинясь, проходил
в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это было напрасно: хозяин бы
не прошел, да его уж и
не было. Слышно было только, как раздавались его речи по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он до сих
пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей
в уху, а карасей —
в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки, говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.
Попадись на ту
пору вместо Чичикова какой-нибудь двадцатилетний юноша, гусар ли он, студент ли он или просто только что начавший жизненное поприще, — и боже! чего бы
не проснулось,
не зашевелилось,
не заговорило
в нем!
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей
не допускает бешеных
порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается
в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей
поры обвиняли человека, уже
не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Грушницкий принял таинственный вид: ходит, закинув руки за спину, и никого
не узнает; нога его вдруг выздоровела: он едва хромает. Он нашел случай вступить
в разговор с княгиней и сказал какой-то комплимент княжне: она, видно,
не очень разборчива, ибо с тех
пор отвечает на его поклон самой милой улыбкою.